В защиту "первичной травмы" |
Марси Вайнман Экснесс
Спустись же с башни Из слоновой кости И ты поймешь меня, Почувствуешь, как я, Увидишь мир, как я. Ван Моррисон, 1986 Несколько лет назад мой муж очень страдал от непонятной и все усиливавшейся боли в коленях. Эта боль и те помехи, которые она создавала в его жизни, и так очень его подавляли, но еще больше удручало ощущение, что, похоже, этот случай из разряда таких, которым нельзя дать объяснения, а можно только надеяться, что все пройдет само. Не прошло, и он продолжал искать облегчения. И вот как-то раз он вернулся от ортопеда совершенно счастливый и окрыленный надеждой. Ему сделали рентген и на черно-белом снимке он своими глазами увидел, то, что его так мучило. Все оказалось реально, осязаемо. У боли было свое название. Но нет рентгеновского аппарата для душ и сердец. Есть только отдельные смельчаки, способные сделать шаг вперед и открыть трудную правду. Я никогда не забуду тот вечер, когда я прочла черновик работы Нэнси Верриер, посвященной первичной травме. Чувство облегчения пронизало меня до мозга костей, это было божье благословение. Наконец появился кто-то, кто знает меня, видит меня, понимает всю эту невыносимую боль/не-боль меня/не-меня, с которой я жила все эти годы, жила в одиночестве непонимания, замученная блужданиями по узким коридорам. Невозможно найти оттуда выход, если у тебя нет полного представления о собственной жизни. Так и останешься в заточении, вопрошая почему… Да, в ту ночь и многие ночи спустя я чувствовала, что обрела ключ к тайнам своей души: “Ах, так вот в чем суть моих проблем, и все эти годы терапии, все это хождение вокруг да около – все это было лишь прелюдией!”. Тогда, как мне кажется, я чересчур увлеклась проецированием этой проблемы на себя, чего иногда опасаются специалисты в отношениии таких теорий. Предполагается, что невозможно отнести к какой-то одной теории такое сложное явление, как становление человеческой личности. В конечном счете, я соглашусь с этим, но об этом позже. Один теоретик юнгианского толка обратил внимание на то, что Верриер невольно пробуждает власть фигурирующего в ее идеях архетипа Матери/Дитя, архетипа, несущего огромный эмоциональный заряд, таким образом, что читатели «Первичной травмы» не могут не признать ошеломляющую правоту ее постулатов. Впору опасаться, что другие идеи, образы и прозрения, не менее важные для конкретного индивидуума, не будут естественным образом вписаны в его историю, потому что окажутся в тени первичной травмы и ее властного архетипического образа. Архетип, как я понимаю, имеет свойство затрагивать самые глубинные чувства. Кларисса Пинкола-Эстес утверждает, что архетипические истории с остротой ножа поражают нас озарением и запускают процессы внутренней жизни, что особенно важно, если внутри – ощущения загнанности и хаоса. Так много усыновленных, с которыми я знакома лично или заочно, закованы внутри себя в архаические цепи, буйство сильнейших чувств, вызываемое архетипом, само по себе может оказаться терапевтическим – эмоционально очистительным. И только позже начнется воссоздание целостности, но, думаю, не раньше, чем человек сможет полностью погрузиться в это блаженство долгожданного понимания. Мы осушали цистерны в жажде наполниться до краев, еще, еще и еще, … пока понемногу не утолили ее и стали вновь способны видеть и другие идеи, другие влияния, другие движущие силы в нашей жизни. Как ни парадоксально, но, облегчение, пришедшее с концепцией Верриер, открыло мне глаза на несметное количество других важных вопросов в моей жизни, которые я просто избегала, считая неважными по сравнению с той изнуряющей болью. Ожидать, что новые теории (даже если это касается первичной травмы, теории очень серьезной и прочувствованной) сразу прочно займут свое место в жизни, так же нелепо, как ждать, что мой ребенок будет полностью самостоятелен до того, как минует стадию зависимости от родителей. Это ясно и закономерно, удобно и лишено угрозы, но обесценивает жизнь как процесс, в котором всему свое время. Это тормозит процесс роста вместо того, чтобы способствовать ему. И волноваться, что усыновленный ребенок навсегда застрянет в рамках архетипической теории о первичной травме, что все и всегда в человеке можно будет объяснить с ее помощью, -- значит относиться цинично к эмоциональным и духовным возможностям усыновленного ребенка, когда он, неважно какими путями, но идет к обретению своей целостности. Сейчас приобретает популярность теория, уже вышедшая за рамки Калифорнии и Нью Эйдж, которая предполагает, что это мы сами выбираем все, что с нами происходит. В популярном бестселлере «Код души» юнгианский аналитик и писатель Джеймс Хиллман утверждает: в душе каждого человека существует некий «план жизни», который, запуская свою автоматическую программу, выбирает жизненные события и обстоятельства, которые «выкуют» душу наиболее подходящим для человека образом. Хиллман не отличается терпимостью к теории ранней травмы и ее определяющего влияния на формирование личности и выбор поведения, полагая, что подобные концепции оскорбляют чувство целостности и уникальности человека. Рука об руку с самоопределяющимся фатализмом шагает и такое отношение: «Ты сам это выбрал, так что глупо и даже унизительно желать это изменить». Я бы предложила Хиллману и прочим, разделяющим его точку зрения, следующий элегантный парадокс. Правда он требует отступить от нашего черно-белого, линейного восприятия и начать мыслить более объемно: а если для того, чтобы явить свое истинное Я, мне понадобилось не только пережить при рождении разлуку с биологической матерью, но и разделить свои чувства этого горького опыта, быть понятой? Именно таков мой личный опыт: задолго до того, как прочесть о первичной травме, до того, как примерить эту теорию на себя, я чувствовала, что вся нахожусь во власти необъяснимого недомогания, что оказалась в замкнутом круге, мной владела «злорадная» (по выражению Эстес) депрессия. И только после того, как слова Верриер запустили наконец исцеляющий процесс, теперь я действительно чувствую, как спали оковы, как распускается мое истинное Я, то, которым ему было назначено стать. И теперь я могу, по выражению Хиллмана, «усмотреть материнскую и отеческую заботу мира каждый день в том, что он посылает нам». Доктор Ральф Северсон, долгое время бывший учеником Хиллмана, -- теперь писатель, обладающий страстным красноречием, мыслитель, психотерапевт, специализирующийся на усыновлении. В связи с теорией первичной травмы он предостерегает: «чрезмерные спекуляции по поводу бремени и травм усыновления лишают тех, кто пережил истинную боль утраты, доступа к собственным психологическим ресурсам и силе духа. Нарочито «патологизируя» усыновление, мы забываем, что любое бремя может обернуться счастьем. Психологический/духовный смысл – в сосуществовании двух чувств или мыслей, когда одно имеет больший вес в один период, а другое – в другой, никогда не будучи ни отвергнутым, ни отрицаемым». Я думаю, это подлинно мудрые слова. Но чтобы распознать чувство бремени, нужно познать саму природу бремени, поглядеть ему в лицо и даже заглянуть в глотку. А на деле многие усыновленные ощущают болезненность, в которой тяжесть лишь отзывается, ее тени прочно оплели их жизнь, и нет этому ни названия, ни разрешения. И нет никакого совпадения в том, что слово «разрешение» означает как позволение приблизиться к интересующему объекту, так и решение. Первое, я уверена, должно предварять второе. Но в жизни усыновленных первое «разрешение» -- редчайший случай. Глаза их семей устремлены на созерцание счастья, так что детям, собственно, некуда больше глядеть. «Мы так счастливы, что ты с нами» никогда не уравновешивалось: «Очень грустно, что тебе пришлось расстаться с первой мамой». «Ты – бесценная часть нашей семьи» никогда не подразумевало: «Интересно, от кого ты унаследовала эти прекрасные голубые глаза: от биологической матери или отца?». Бремя, которое ощущает на себе усыновленный ребенок, пало на него в до-речевой, до-осмысляемый период его жизни, было лишено контекста, не могло быть выражено словесно, чтобы стать понятым. Доктор Северсон говорит: «сама необходимость разделения бремени и счастья усугубляет внутренний дискомфорт – депрессию и отрицание». Но нас заставляют отделять одно от другого, просто игнорируя бремя. Никто не называл его по имени, к этому подошла Флоренс Клотье, но никто не откликнулся тогда, позже выступили Рубен Пэннор и Аннет Бэрэн, говоря об «эмоциональной ампутации», а теперь вот Нэнси Верриер с ее первичной травмой. Многие из тех, кто возражает Верриер, полагают, что феномен первичной травмы распространяется только на изученный и описанный ею клинический случай. Но сколько отдельных случаев нужно изучить, чтобы обобщить их в теорию определенных причин и следствий, а потом предполагать подобные, задав тот же набор обстоятельств? Если человек сотню раз напарывается на ржавый гвоздь, но при этом не заболевает столбняком, значит ли это что нет ничего страшного в этой болезни и опасаться нечего? Подвергся ли шквалу критики тот ученый, который открыл бактерии столбняка, за чрезмерное обобщение, выходящее за рамки предмета его исследования? Может, нам следовало счесть его открытия явлениями частного порядка и оставить его читателям самим определять, что нужно предпринимать, наступив на ржавый гвоздь? Или, может, когда были представлены окончательные и доказательства серьезности подобных травм, это ограничило чьи-то права и свободы? Считать, что мы выказываем нашу индивидуальность, отвергая свою причастность к обобщающим теориям, -- проявление романтического максимализма. Просто внутри мы очень боимся, что в нас будут видеть кого-то другого, а не нас, неповторимых. Но ведь очевидно, что следуя этому принципу, мы придем к клиническому всеотрицанию: мы уже не сможем диагностировать, так как это обесценит всю предшествующую диагностическую базу. По нашей человеческой природе мы стремимся из хаоса создать порядок, починить сломанное, найти нужный подход. Джон Боулби, изучающий природу привязанности, пишет: «Живые создания могут реагировать очень разно, это бесспорно, и объяснить причины того или иного проявления – невероятно сложно». В любой человеческой ситуации оказывается задействовано множество факторов, и сводить какое-то переживание к одной-единственной интерпретации означает неизбежно дегуманизировать и искажать его. И в случае с первичной травмой я не рассматриваю ее как единственный влияющий фактор (а только как часть собирательного опыта амбивалентных пренатальных отношений матери/плода, а потом потери биологической матери), ведь большое значение имеют и взаимоотношения в приемной семье, а также последующие переживания, которые могут усугубить или компенсировать раннюю травму. Но вот что не менее лживым и дегуманизирующим, чем упрощенное толкование личности, является “оберегание” ребенка от правды с помощью лжи и недоговорок. Немало людей полагают, что признав огромное значение первичной травмы, признав ту правду, на которую невозможно закрывать глаза, мы тем самым навеки заклеймим и ребенка и его приемную семью каким-то несчастьем. Такие воззрения и ведут к различным отклонениям в жизни семьи; как определяет доктор Дэвид Вискотт, отклонения в семье начинаются тогда, когда люди бегут от своей боли. Бегут к алкоголю, наркотикам, тяжелой работе, идеализации, всякого рода приспешникам отрицания и врагам полнокровной внутренней жизни. Многие беспокоятся, что понятие первичной травмы пзакрепляет за усыновленными детьми и их биологическими родителями статус жертв. Я же считаю, что оно просто дает объяснение тому состоянию, в котором мы сами зачастую ощущаем себя жертвами. То же недопонимание мы встречаем среди приемных родителей, которые волнуются, что разговор о приемности ребенка может травмировать его, но отказываются понять: это уже произошло с ребенком, он принимал участие в этом и чувствовал, что происходит! Если вы еще сомневаетесь, что ребенок уже в утробе может чувствовать, ощущать, знать, что происходит, можно обратиться ко множеству исследований: публикации из журнала “Life”, книге “Тайная жизнь нерожденного ребенка” Томаса Верни или “Малыши помнят рождение” Дэвида Чемберлена. Еще первичная травма видится как очередной повод для усыновленных детей ныть и бросаться обвинениями, вместо того, чтобы “жить, как все нормальные люди”. Всю жизнь мне давали понять: посмотри, сколько счастья выпало на твою долю, перестань скулить, ты справишься. Но с теми методами, которые направлены на перемену поведения, отношения, взглядов, у меня огромная проблема, причем на самом глубинном уровне. Так что это лишь усугубляло мою подавленность и самобичевание, потому что переменить свое восприятие я была не в силах. Конечно, со временем, эти подходы мне необыкновенно помогли, но не раньше, чем я нащупала эту зияющую пустоту внутри себя, нашла, прочувствовала и оплакала свое горе. И теперь на собственном нелегком опыте я знаю, что такое эффективная терапия: не “лечить”, а прочувствовать. А затягивать ремень и “жить, как все нормальные люди”, не имея возможности зализать свои раны, или хотя бы увидеть их, значит выкачивать из нас все жизненные силы; запускается множество защитных механизмов, выматывают чувства безнадежности, беспомощности, подавленности, мысли о самоубийстве. Кстати, все “лекарства” от душевной боли и есть медленное самоубийство: курение, пьянство, наркотики. Здесь я замечу, что вовсе не утверждаю, что это – специфические проблемы именно усыновленных, это относится ко всем, кто вследствие принуждения, обмана или собственного заблуждения отвернулся от своего истинного Я. Видите ли, я глубоко убеждена, что приемный ребенок обладает глубинным – первичным – знанием, что Мать – не та женщина, которая нянчит, кормит, воркует над ним. Множество исследований подтверждают, что новорожденный знает, кто его мать и приложит все усилия, чтобы оказаться именно с ней. И хотя Бродзинский и прочие уверяют приемных родителей, что узнавание еще не значит привязанность, я думаю, новорожденному глубоко безразлична эта семантическая разница. И все детство, несмотря на это глубинное знание, которое шепчет нам, что король-то голый, мы все равно принимаем на веру, руководствуясь инстинктом выживания, что король полностью одет, потому что нам так говорят те, от кого мы зависим. И постепенно мы отдаляемся от этого знания, оставляя внутреннюю пустоту, которую не заполнят никакие суетливые мелочи повседневности: ни школьный театр, ни плавание, ни ночные вечеринки, а двадцать лет спустя, ни детские футбольные матчи, ни повышение по службе, ни волнующие мечты о новом доме, ни ожидание ребенка. Эта пустота выглядет еще более устрашающей, потому что ничто не в силах заполнить ее. Часть вторая |